Первоначально дачный посёлок, получивший название Переделкино, образовался после прокладки железной дороги в 1899 году возле платформы «16-я верста». До 1917 года там находился государственный туберкулёзный диспансер, а позднее — санаторий для старых большевиков. Но само по себе историческое название «Переделкино» известно с XVII века. Неподалёку на реке Сетунь находилась небольшая судоремонтная верфь, где происходило подновление и «переделка» речных судов.
Сегодня приподнялась и долго смотрела в окно. ― Очень хочется на воздух. Чуть только мне станет лучше ― поедем за город, к деревьям. Я сказала, что повезу её в Переделкино. ― И туда, конечно, я давно хотела побывать в Библиотеке. Но о чем я мечтаю ― это о Коломенском. Я там никогда не была.[1]
1939. Лето. Я приехала из Ленинграда в Москву хлопотать о Мите. Такси в Переделкино, где никогда не была. Адрес: «Городок писателей, дача Чуковского ― сначала шоссе, потом что-то такое направо, налево». В Городке таксист свернул не туда, запутался, приметы не совпадали ― непредуказанное поле ― и ни одного пешехода. Первый человек, который попался мне на глаза, стоял на корточках за дачным забором: коричневый, голый до пояса, весь обожженный солнцем; он полол гряды на пологом, пустом, выжженном солнцем участке. Шофёр притормозил, и я через опущенное стекло спросила, где дача Чуковского. Он выпрямился, отряхивая землю с колен и ладоней, и, прежде чем объяснить нам дорогу, с таким жадным любопытством оглядел машину, шофера и меня, будто впервые в жизни увидал автомобиль, таксиста и женщину. Гудя, объяснил. Потом бурно: «Вы, наверное, Лидия Корнеевна?» ― «Да», ― сказала я. Поблагодарив, я велела шоферу ехать и только тогда, когда мы уже снова пересекли шоссе, догадалась: «Это был Пастернак! Явление природы, первобытность».[2]
31 мая 1960. Переделкино. Борис Леонидович скончался вчера вечером. Мне сказала об этом наша Марина: позвонила утром с дачи в город. Деду они не говорят, ждут меня. Я поехала. В Переделкино, где уже нет Пастернака. В Переделкино, которое будет носить его имя.[2]
В Москву мы ездили довольно часто, иногда даже бывали на дачах у своих знакомых. Были у Пастернака в Переделкине. Он сказал: «Зина, кажется, печёт пироги», ― и пошёл справиться вниз, но вернулся печальный ― к Зине нас не допустили... Через несколько лет она мне сказала по телефону, когда, приехав из Ташкента, я позвонила Борису Леонидовичу: «Только, пожалуйста, не приезжайте в Переделкино»... С тех пор я никогда не звонила, а он иногда, встретив меня возле дома на Лаврушинском, где я подолгу жила у Василисы Шкловской, забегал ко мне. Он ― единственный человек, который пришёл ко мне, узнав о смерти О. М. В день, когда в последний раз мы были с О. M. y него в Переделкине, он пошёл провожать нас на станцию, и мы долго разговаривали на платформе, пропуская один поезд за другим.[3]
Переделкино. Опять мы вдвоем, как бывало в Куоккале, идем по дороге ― не по куоккальской ровной Большой Дороге, а по переделкинскому, забирающему вверх шоссе. Траурный день: день смерти моей матери, скончавшейся в 1955 году. Это, пожалуй, самая тяжкая утрата в его жизни. <...> Переделкино заставило его до некоторой степени примириться с телефоном. Все дела его, все издательства, все хлопоты были в Москве. Без телефона не обойдешься. Особенно в самые последние годы, когда ездить в Москву он перестал совсем.[4]
6 марта. Солнечный день с легким морозом. Едем с Ли в Переделкино. Обычный переделкинский «винегрет»: прелестно изукрашенная патриаршья церковь, рядом дом старых большевиков и их кладбище с ровными рядами одинаковых могил, тут же три сосны над Борисом Леонидовичем Пастернаком и два одинаковых куста над Корнеем Чуковским и его женой. К этим могилам постоянный поток посетителей.[5]
— Марк Поповский, «Семидесятые. Записки максималиста», 1971
8/Х 64. Переделкино. Вернулась ― после третьей ― вторая ахматовская осень: тепло, синее небо, пышные, сквозные леса. Это было так явственно, так прекрасно, что я ехала по шоссе в Переделкино с редким светом в душе, будто и меня осенило золотом и синевой. Приехав, по листьям, под синим небом, помчалась в Дом Творчества к Оксману, узнать, не прочитал ли он уже мою рукопись?[2]
И больница по блату. И муки продлили по блату. И очередь в крематорий по блату. И могила в Переделкино по блату. О, Эта тварь Ка существует теперь в трех лицах… А может быть, их гораздо больше…[6]
Общего с Надеждой Яковлевной презрения к ничтожеству Финского залива Анна Ахматова отнюдь не испытывала. Он не заменил ей, конечно, Чёрное море, воспетое в ее первой поэме, но она (не «мы», а она, Анна Ахматова, петербуржанка, ленинградка) полюбила комаровские сосны, и залив, и Приморское шоссе, по которому в сторону Выборга ее возили на автомобиле друзья, и свою крошечную дачу, которую называла «будкой», ― где хозяйничали, по очереди дежуря возле нее, москвичи и ленинградцы, ― и правильно поступил Л.Н. Гумилев, похоронив мать в том месте, где, по словам Надежды Яковлевны, «искусственно, вернее насильственно, оторванные от всего, что нам было дорого и близко», «мы остановились с Ахматовой на минутку». Теперь Ахматова там навсегда, и берег Финского залива навсегда стал ахматовским. В этом месте и об этом месте за десять лет Ахматовой написано столько стихов, что я уверена: оно обречено ее имени посмертно и навечно, как Переделкино обречено Пастернаку.[7]
О, какое это любимое и несчастное место ― это Переделкино! Ни поле, ни река, ни благоухание сирени, ни сосны ― ничто не спасает здесь от злобы и глупости. Стоит только выйти из сада на дорогу ― и уж непременно встретишься со зловонною ложью. «Иль в Булгарина наступишь…» <...>
Но пока что настает день похорон Константина Богатырева. Переделкино. Опять Переделкино! Та же кладбищенская гора, увенчанная соснами над могилой Пастернака. Но как с тех пор ― с 1960 года! ― она горестно обогатилась могилами.[8]
— Лидия Чуковская, «Процесс исключения (Очерк литературных нравов)», 1978
Аверинцев составляет записку в ЦК о будущем устроении, «вернее, о нынешнем нестроении» нашей культурной жизни; хотя, собственно, вовсе, вовсе не оптимист и ждет скорее всего бунта и погромов, «причем Переделкино придут громить прежде всего».[9]
От обсаженной соснами дороги мы сворачивали влево на тропинку, спускались с горы, по лавам перебирались через малую речушку Сетунь и через пару сотен шагов подходили к деревянному, обшитому досками, покрашенному светлой желтовато-зеленой краской дому. Благодаря балясинам террасы издали тот дом напоминал старинный помещичий с колоннами. Рядом стоял домик поменьше, а сзади, за палисадниками, виднелись еще два или три дома. Таков был поселок, не имевший даже названия. А вокруг него раскинулся сплошной лес ― березовый и еловый с грибами, с тетеревами и разными пташками; зайдя немного поглубже, однажды я там наткнулся на барсучий городок. Но как же все там переменилось за пятьдесят с лишним лет! Прежняя платформа 17-я верста теперь называется Переделкино, нарядные электрички, истошно гудя, проносятся одна за другою. Бывшее имение БодеКолычевых теперь обнесено высоким каменным забором, тот вычурный, в псевдорусском стиле дом заново реконструирован, превращен в боярский терем. Это летняя резиденция самого патриарха Московского и всея Руси. Прежняя скромная церковь восстановлена под старинную. Она действующая; мелодичный, столь редкий в нашей стране колокольный звон призывает верующих, которые приезжают сюда на электричке со всей округи. Былое сельское кладбище теперь разрослось, спустилось к берегу Сетуни. Сюда, на могилу последнего великого поэта России Бориса Пастернака, постоянно приносят цветы. Прежний густой лес разделен на участки. Это нынешний дачный поселок Переделкино, дачи принадлежат советским писателям ― классикам и литературным главнюкам. В трехстах шагах от дома, в котором когда-то жили Осоргины, расположен участок Дома творчества Союза писателей. Между березами стоит большой каменный, с колоннами, в стиле советского Empire дом, окруженный несколькими нарядными двухэтажными коттеджами. Там более сотни писателей живут по путевкам, беседуют между собой, смотрят кинофильмы и телевизор, выпивают, играют в шахматы, в карты и в бильярд, гуляют и, между прочим, пишут произведения, бездарные и талантливые. А их жены, все больше толстые, также гуляют и также беседуют между собой ― в холле, в коридорах и по дорожкам и перемывают косточки тем писателям, которые согрешили против седьмой заповеди...
Почему же высекли только Инбер?.. На какое-то время она примолкла… И занялась гепеушно-полезной деятельностью в Переделкинском писательском городке. В 37-м году она подсаживала в семьи арестованных «наседку» – критика Осипа Резника на предмет подслушивания разговоров – видите ли, он расходится с женой, и ему, бедному, негде жить. Она взяла на хранение у своей подруги, жены арестованного критика Беспалова (слышал от нее самой) драгоценности, которые та просила употребить на содержание дочери, ибо чувствовала, что заберут и её, и эти драгоценности присвоила, так что если б не домработница, взявшая девочку на свое полное иждивение, то неизвестно, что бы с девочкой сталось. Облазив переделкинские дачи, она после ежовщины зарыскала по московским «открытым» домам.[10]
И тут у Чуковского сделался такой вид, как у царя джунглей, львиный вид. И я окончательно увидел, с кем имею дело. Передо мной был действительный Царь джунглей, и джунгли эти назывались Переделкино ― дачный городок писателей. Невиданные сверхсплетения времени и судьбы окружали Корнея Ивановича, а уж он-то был Царь этих джунглей, и если выходил пройтись ― Лев в валенках, ― ему приветливо махали палками. И я возгордился, что однажды ― зимой 1966 года ― случайно оказался спутником льва ― Царя переделкинских джунглей. [11]
Переделкино. Ужасно много старух и почему-то на костылях или с палками (и у всех повреждена шейка бедра ― это сейчас модно). И мужчины все с одинаковыми лысинами ― ото лба и сзади в 3-х сантиметрах бахромка волос, отличаются только по цвету ― рыжие, седые, серые. Ну а в общем все одно и то же.[12]
— Татьяна Луговская, «Как знаю, как помню, как умею: Воспоминания, письма, дневники», 1994
«Не просто поэт, а великий поэт, ― сурово насупилась Джейн, сама как бы слегка из потемкинской эпохи с ее голубоватой волнистой укладкой. ― Он жил в маленьком городе Переделкино». Неожиданно название «маленького города» было произнесено почти по-русски. «Пастернак!» ― тогда воскликнула Палмер, и Аркадий Грубианов гулко захохотал, чуть не сорвался.[13]
Не знаю, как для кого, но для меня Переделкино ― это прежде всего место, где жил Пастернак. Может быть, отчасти из-за поразительной топографической точности его стихов, в которых и водокачка, и ручей, и мостик, и чуть ли не железнодорожное расписание («а я шел на шесть сорок пять»), и переделкинское кладбище («я вижу из передней в окно, как всякий год, своей поры последней отсроченный приход»). Как-то ранней весной я подошел к этому кладбищу и хотел подняться к его могиле прямо с шоссе, но между оградками было слишком тесно и еще не высохла густая грязь. Во многих оградках шла та спокойная, неторопливая кладбищенская работа, где уже нет места горю, а лишь легкая печаль витает над житейским трудом.[14]
Мне рассказывали, что, когда в Москву приезжал замечательный американский поэт, могучий старик ― фермер Роберт Фрост, его приглашали в гости в писательский кооперативный дом, затем возили в Переделкино или, кажется, в Малеевку, и он спросил:
― Почему ваши писатели любят селиться колониями? В Переделкине жили и живут многие превосходные писатели. Этих имен, будь они рассредоточены, вполне хватило бы, чтобы составить гордость двух десятков поселков и деревень. Здесь им тесно, и они несколько нейтрализуют друг друга. «Ах, ещё и этот?» ― «А такой-то тоже здесь?»[14]
Видя, что этим путем мне не пробраться, я спросил дорогу у ближней ко мне пары, и сразу несколько человек наперебой принялись объяснять с радостной готовностью. Ими владела явная гордость, что рядом с их родственниками, здесь же, лежит Пастернак. Большинство из них, я убежден, не читали его, но это и не имело значения, ― они уже знали, что можно гордиться. Когда я спустился обратно и, обогнув кладбище, вошел через главный вход, от которого вела сухая аллейка, мне попался бойкий, доброжелательный по виду мужичок. Желая удостовериться, что выбрал направление верно, я спросил, попаду ли так к Пастернаку. Он глянул удивленно и снисходительно: «А то ты не знаешь!..»[14]
Судя по всему, я и зачат был здесь длинной дачной ночью осенью тридцать девятого — и мне ли не чувствовать дачный поселок Переделкино своей родиной?
Все, кого узнал я в раннем детстве (или чуть-чуть позже), давно ушли, и вот что самое забавное: очень скоро не будет и меня — ребенка, впервые увидевшего литературных людей сквозь штакетник соседских заборов.
Для красного словца, без которого про писателей не расскажешь, я сразу же отчасти и приврал: за войну все заборы между дачами сожгли, и вновь они появились позднее, когда я чуть подрос.
Мое первоначальное представление о Переделкине — территория, не разграниченная ни послевоенным штакетником, ни сплошными заборами впоследствии.[15]
— Александр Нилин, «Станция Переделкино: поверх заборов, роман частной жизни», 2014
На даче я бывал от раза к разу — и в каждый из приездов замечал перемены в сторону процветания: мебель появилась, купили машину. Родители совершили круиз по Средиземному морю, отец съездил в Швецию.
Переделкинский мир, однако, не перевернулся от неожиданного для всех соседей успеха отца.
В Переделкине нельзя проснуться знаменитым, если не был им до вселения сюда.
Если же нет, то изволь просыпаться знаменитым в течение не одного года — и тогда, может быть (может быть!), старожилы, знаменитые задолго до самого проекта дачного поселка для избранных, примут тебя наконец за своего.[15]
— Александр Нилин, «Станция Переделкино: поверх заборов, роман частной жизни», 2014
За два или за три года до кончины Валентина Петровича я лежал в писательской клинике, и между больными (и родней писателей, тоже там лечившейся) прошел слух, что умер Катаев. Молва нередко хоронит знаменитых людей прежде, чем они на самом деле умирают.
Я не то чтобы поверил, но мгновенно представил себе пустую, с темными окнами дачу в ночи — и не счищенный с крыши снег, огромный, на больничную подушку похожий сугроб. Я не мог и подумать, что Валентин Петрович Катаев может умереть не в Переделкине — он для меня от нашей дачной местности неотделим.
Переделкино принадлежало Пастернаку, но Катаев принадлежал Переделкину — в нем он, по-моему, перестал быть южанином. <...>
Но в Переделкине, даже если отнять зимы, проведенные им в доме на Лаврушинском, он провел рабочего (подчеркнул бы я) времени больше, чем в Одессе и Москве вместе взятых.
Мне всегда казалось, что любой пейзаж в прозе Катаева пропущен через тот переделкинский пейзаж, что видел он каждый день из окна своего кабинета. И случайно ли “Алмазный мой венец”, где вся жизнь писателя, вся молодость, не в Переделкине проведенная, завершается видом острых силуэтов черных елок на берегу Самаринского пруда, если ничего не путаю (а если и путаю, то все равно, как упорствовал Пастернак, “с ошибкой не расстанусь”).
Я думаю, что и прожил бы он дольше, не начнись у него на даче ремонт — и Катаев был вынут из привычного пейзажа.[15]
— Александр Нилин, «Станция Переделкино: поверх заборов, роман частной жизни», 2014