Work Text:
— Ты… когда-нибудь мечтал о семье, братец?
Светлые пёрышки, обрамляющие большие, полные вольной печали глаза Зарянки, вдруг дрожат, когда она задаёт странный и совсем некорректный для благополучной атмосферы вечернего сада, вопрос.
Фарфоровый сервиз на круглом столике замирает, и даже рябь в кружках, полных горячего чая вдруг успокаивается, затаив метафорическое дыхание. Они – сплетницы; навострили свои несуществующие ушки и вот-вот грозятся разбиться в дребезги от нетерпения.
Отроду бледная ладонь Воскресенья, прячущаяся за снежной перчаткой вдруг в воздухе останавливается. Он наклоняет голову на несколько незначительных градусов и вытягивает шею: так он выражает своё искреннее непонимание, сглаживая острые углы эмоций мягкой улыбкой на ниточках-губах.
— Не понимаю, о чём ты говоришь, Зарянка. Тебя чем-то не устраивает наша большая, дружная Семья? – тон норовит перейти на угрожающий, почему-то нутру Воскресенья уж очень сильно хочется найти ещё один изъян в сестре, который он обязательно исправит.
Прищуренные в момент глаза он тут же расслабляет и откидывается на спинку стула, мысленно ругая себя за эту оплошность. Нельзя так с ней. Сестра всего лишь интересуется простым, глупым девичьим вопросом. Девушки в таком возрасте всегда много думают о мелочах, незначительных вещах и их невзгоды остаются напечатанными на страницах романов, коими зачитывались служанки в Резиденции утренней росы.
— Нет-нет, я и не говорю о ней, – спешит объясниться Зарянка, оживлённо вдруг пододвигась ближе, — Я уважаю Семью, уважаю её строй, уважаю Повелителя грёз, тебя... Но я имею в виду связи кровные, как мы с тобой например, брат, или...
Зарянка замолкает. Ворона где-то каркает, ругаясь на крыше.
— ...Как мы с мамой.
На этот раз, Воскресенье понимающе кивает, серые крылья за ушами встрепенулись, соглашаясь с её словами.
Разум говорит спрятать от сестры всё, ведь она – глупая девочка. Она у Повелителя грёз на самой высокой полочке стоит и сверкает, крутится под чудную мелодию, а иногда и сама её поёт, торжеством развлекая гостей. Она у Воскресенья – любимая ёлочная игрушка, которую он с таким трепетом достаёт из плотной коробки, что растрогаться можно.
Но сейчас, почему-то именно сейчас, когда по-новому тянет живот, Воскресенье вздыхает и прикрывает свои веки: дрожащие и бледные, а под одеялом кожаным выглядывает сплетение зелёных и фиолетовых вен.
— Могу ли я поинтересоваться, что тебя сподвигло на эти размышления? Или скорее уж рассуждения, Зарянка? – вновь прильнув пальцами к остывающей чашке, Воскресенье взялся за неё и аккуратно, как подобает такому джентльмену как он, отпил излюбленного чая.
Чай. Матушка в детстве ему говорила не забывать про чашечку сладкого, чёрного чая, бо это единственное, что помогало ему с головокружением. Вроде и Воскресенье не потерял сея привычки, а всё равно ему нездоровится.
— Вчера совсем не спалось, хотя только-только домой приехала, должна вот спать, как убитая... – тянет Зарянка, устремляя голубые глаза на чайную гладь, рассматривая своё беспокойное отражение, — О маме вот задумалась. Я жалею, что так мало о ней узнала, да и сейчас это невозможно: галовианцы ведь все разлетелись.
Отвлекаясь от расстроенного желудка, Воскресенье со звоном кладёт чашку на блюдце, закидывая одну ногу на другую и выпрямляя осанку вновь, не позволяя себе горбиться ни на секунду.
— Всё-таки, иногда птицу в клетке полезно держать, да? – слабо смеясь, интересуется у сестры Воскресенье, на что она только фыркает и поправляет сплетение сиреневых перьев на голове, вьющуюся прядь заправляя за ушком.
Такой и запомнил их мать Воскресенье; элегантная и утончённая дама, за длинной юбкой которой он всегда, боязливый птенец, прятался, когда соседские дети предлагали ему сыграть с ними в мяч. Мама в детской открывала окно, проветривая душную комнату, а после принималась рассматривать его детские рисунки. Мама трепала его по волосам и попросила карьеру великого художника, в шутку прося и ей как-нибудь портрет посвятить.
Воскресенье вырос, позабыл про краски и акрил, и так не нарисовал маму. А ведь он её уже почти позабыл, от чего не горестно быть на сердце не может.
— Но ты так и не ответил на мой вопрос, – успевает вовремя опомниться Зарянка, чуть не заклевав окончательно.
— О семье родственной? – уточняет он.
Зарянка осторожно кивает – у неё рот занят чаем – и в нетерпением, сама с фарфоровым сервизом лопнуть готова. Даже нимб её, кажется, заблестел с новой силой и ах, она осталась всё той же любознательной малышкой из детства, которой Воскресенье смело воровал мороженое из холодильника, прямо под носом у персонала.
Но возвращаясь к вопросу, Воскресенье солжёт если скажет, что он никогда не мечтал о собственной семье: о брачных узах с кем-то, кто накроет его уставшие веки ладонью и вкрадчиво расскажет сказку, может даже бархатно-медово споёт колыбельную из дальних земель, о которых он, глупый птенец, ранее не слышал… Ему всегда хотелось любви. В тёплое гнёздышко залезть, позволить кому-то притронуться к отрезкам за спиной – намёку на некогда великие вороньи крылья.
Вот только на заржавевших страницах и намёка нет на то, что кто-то действительно примет настоящего Воскресенья. И сможет ли он сам, такой перфекционист до мозга костей, ужиться с кем-то? О собственной копии и речи идти не может, ведь оставаясь тет-а-тет, ему вечно хочется разбить каждое в Резиденции зеркало.
Но семьи хочется, и это желание его хуже похоти, ведь тогда получается, что он не ценит Гофера Древ, что пролил кровь, слёзы и пот на его воспитание? А Зарянка? Любимая и единственная Зарянка, которую он дома видит реже, чем комету в небе? Он и её не ценит?
Избалованным мальчиком быть не хочется от слова совсем. Воскресенье тянет на себя тяжёлую, железную дверь, за которой прячется огромная куча несбывшихся желаний, но он не вовремя роняет ключик. Эту коробку Пандоры теперь не закрыть.
— …Как получится. На всё воля Её, родная моя Зарянка. Я, ты, мы все – рабы Её милостивые, и только, – уголки губ утюжат кривую улыбку, от зубов отскакивают выученные слова про рок и волю Всевышней; Воскресенье нагло врёт, потому что он совсем другое должен был сказать.
И голова болит почему-то. Какая-то нелепица. У Зарянки встреча со старыми подругами в торговом центре, таки пусть гуляет, прежде чем её непутёвый братец наговорит глупостей, пытаясь спрятать истину.
***
В баре «Проснись и пой» пусто бывает реже, чем дождь на Пенаконии, а потому Воскресенье непозволительно редко заходит сюда для человека, именуемого «представителем планеты празднеств».
Да и по клубам в принципе он особо и не ходил, если только то не была очередная встреча с уважаемым инвестором или, может быть, даже особо известной в шоу-бизнесе звездой. В них всегда грязно. Люстры, свисающие с потолка сладкими плодами сверкают на несколько улиц сразу, но Воскресенье всё равно чувствует где-то липкий слой пыли.
А может быть само явление общения с этими всеми людьми, погасшими в алчности и похоти ему не нравится? Глаз начинает дёргаться, как только он присматривается к стекающим с лиц каплям пота, или брызгам слюни во время смеха. Мерзость. Ни одно моющее средство, будь оно даже кислотное, не поможет отмыться от отвращения.
Бар, в стенах которого прячется знакомый ему детектив – не исключение. В отличие от софистикованных заведений, пускающих внутрь только по золотому билету шоколадной фабрики, это место принимает любого. Монстр ты, или простой бродяга – садись, ведь бывшая артистка, Шивон обязательно нальёт тебе того, о чём ты раньше и мечтать не мог.
Ну, или Галлахер, если его смена выпала на твой визит. К счастью, его широкую фигуру Воскресенье замечает ещё тогда, как только открывает двери.
Пышный бутон краснеющий розы свисает по стеклянной инсталляции. Чья это была идея его поставить туда? Наверняка Шивон. Галлахер ведь не видит надобности в красоте и эстетике; странным образом завязанный галстук, взъерошенные волосы и полное отсутствие манер. Ох, как же сильно его порой хочется прибить за это несоблюдение простых правил! Но себе дороже. У пса лапы крепкие, и Воскресенье имел радость с их силой встречаться в компрометирующей ситуации.
Прежде чем начать размышлять о физической силе Галлахера, всё-таки, стоило обозначить в мыслях чёткую причину, по которой Воскресенье в принципе явился сюда. Цель. Миссию. Почему, вместо того, чтобы заняться скромным променадом по Золотому мигу он решил явиться в это место?
И почему он решил явиться именно к Галлахеру? Отчего-то он в глубине души весьма сильно надеялся на то, что тот будет сегодня, этим вечером, когда от шлейфов духов дорогих и не очень, вульгарных и скромных, мужских и женских – тошнит.
От всего тошнит. Даже туалетная вода его, читай, сигнатурная, вдруг ему показалась слишком резкой этим утром. Ах, может эта его анемия вновь решила о себе напомнить? Но сколько лет Воскресенье до этого с ней жил, и вон, терпел даже самый пахучий одеколон Повелителя грёз (да простит его Шипе, но этот мужчина действительно не умел себе выбирать приличный флакон)!
В помещении много фужера, мускуса, цитруса. Они все сливаются в одну смесь, один смрад, да такой, что Воскресенью приходится поспешить к барной стойке и залезть на стул, словно от дурных запахов его это спасёт. Потерпевший поражение, он облокачивается о дубовую поверхность, неустанно протираемую барменами.
Это всего лишь вопрос времени, когда Галлахер его замечает и почти что подскакивает, похоже, обеспокоенный нездоровой бледностью на лице галовианца, но ещё чем-то раздражённый. Как мило. А ведь псы обычно обгладывают до костей лежащих на земле подстреленных птиц но, похоже, не сегодня.
— Выглядишь нездоровым, птенчик. Что-то случилось, или ангел наш захворал? Давай, рассказывай, вижу же, что что-то прячешь, – наваливаясь на стойку, мужчина из-за пазухи достаёт прямоугольную шоколадную плитку, совсем маленькую. Он сохранил её, а значит думал о нём в рабочее время.
И несмотря на всё это, Галлахер, всё же, слишком много разговаривает. От него фонит дешёвым шампунем, которым можно только тараканов травить, и Воскресенье поднимает резко тяжёлую голову для того, чтобы размытый взгляд устремить в его сторону.
Воскресенье привык с ним держать определённую дистанцию: их маленькое правило, которое они всегда уважают. Слухов в Пенаконии на тему того, что такой стерильный человек, как Воскресенье, решил завести отношения с каким-то безбожным детективом в пропахшей спиртом рубашке, ни одной стороне не хочется.
Письма. Воскресенье всячески против техники личного пользования, опасаясь угодить в зубастую пасть Корпорации Межзвёздного Мира. Их максимум – длинные письма, пергамент которых зацелован его печальными губами. Вся их переписка, абсолютно каждое слово Галлахера хранится в специальном сундучке, закрытом на замочек. Их маленький секрет.
Галлахер всегда говорит, что Воскресенье паникует по пустякам, и пусть он сбросит крылья хотя бы разочек и успокоится но нет, нельзя, ибо беспокойная душа успокоения даже в любимых руках не найдёт.
— Я ничего от тебя не прячу, Галлахер, и мы это оба прекрасно знаем, – Воскресенье лжёт вновь, даже если хочется пойти против установленных правил.
Сколько недомоганий! Всю эту прошедшую неделю Воскресенье себе места не находит, то голова кружится, то хочется уволить каждого пенаконийского парфюмера и отправить его травить Эпсилон, то лгать становится совсем сложно и отчего-то родилось глупое желание говорить только правду, словно он предстал перед божьим судом.
Не может же такого быть, что…
Нет! Нет-нет-нет! Сказки и бред сивой кобылы. Исключено и не может идти и речи о какой-то там, прости его Шипе… Всё, хватит! Стоп!
— Да ну? – шутливо продолжает Гончая, почти лбами стукаясь с особо капризным гостем в лице галовианца, — У тебя на лице написано, что что-то случилось, и зубы ты мне-то не заговаривай.
Галлахер играет, но желваки у него играют на скулах. По природному инстинкту, Воскресенье хохлится и перья за ушами прижимает к лицу. Он защищается. Защищается от Галлахера.
— Лучше за собой следи, чем суй свою морду в мои дела, пёс. Ты забываешься.
Галлахера раздражает эта его птичья скрытность, и Воскресенье об этом знает. Они ругались и спорили, может быть, слишком часто из-за этой темы, но всегда возвращались в объятья друг-друга, за приятными воспоминаниями забывая о своих различиях.
Вот и то самое недовольство, которое глава Клана Дубов подметил для себя ещё тогда, когда только ступил в бар. Галлахер скалит кафельные зубы, и сейчас Воскресенью особенно сильно хочется с ним поругаться, да только при людях нельзя. Это запятнает репутацию его.
— Я-то своё место не забыл, пташка, ну а тебе, похоже, голову кто-то опять вскружил и ты снова играешь театр одного актёра, – цедит Гончая, — Я прошу поговорить, и только. Доверие. Знаешь, когда люди имеют все основания друг на друга полагаться?
— Довольно.
Не объясняясь, покрытый ложью с ног до головы, как невеста фатой, он супится и, позабыв о недавних жалобах на здоровье, почти что спрыгнул со стульчика, поспешно удаляясь. Добавлять лишнего уже ему не хочется, ведь какой смысл? Галлахеру его не понять. У него всё легко, и из задач – кормить вовремя своих тварей и делать вид занятости в участке.
Кусочек шоколада Воскресенье оставляет там, прямо на барной стойке. Бушующие штормом гормоны не дают выразиться спокойно, хочется на холст выплеснуть каждую эмоцию свою, но из чистой бумаги – один только Галлахер.
***
В мире бесконечной бюрократии, маленькая бумажка способна решить многое.
Такая она, помятая с неутешительным диагнозом, лежит скомканной на рабочем столе Воскресенья. Он её попытался спрятать, на много кусочков разорвать, дабы пустить по ветру. Сладкие грёзы обернулись кошмаром, в котором он понёс.
За последние системных полчаса, он испытал целый спектр эмоций: от горя, до самого настоящего гнева. Радости в этом послужном списке, конечно же, не нашлось. Радоваться было нечему. Теперь вся Пенакония узнает, какой он порочный и падший. Грязный.
Девственность галовианцы почитают с уважением эоновским. Для этого суеверного и ангельского народа окропить постель до венца – считается не то, что моветоном, а самым настоящим позором. А забеременеть и принести в подоле – ещё хуже. Дай Шипе твоей матери хлеба продадут, коль весть разнесётся по общине.
Матери, (к счастью, в этом контексте), у Воскресенья нет, но есть репутация, а Пенаконию населяет бесчисленное количество галовианцев. Стыдно представить, что их покорный и кроткий лидер пошёл на поводу неизвестно у кого и поплатился за это чревом. Его не отстранят, ха, конечно же нет! Лишь молча осудят. Будут считать лёгким на подъем в не самом пристойном контексте. Хотя бы можно порадоваться за то, что он отныне знает, по какой причине его настроение было таким испорченным.
Но ведь это же скандал! Скандал таких масштабов! Воскресенье приходится усесться, дабы не потерять сознание, ибо в голове выстраиваются образы гнусных стариков, мямлющих с отвращением про то, что раньше Пенакония такой развратной не была, а теперь сам лидер планеты празднеств заимел себе бастарда. Или бастардов.
Ещё хуже. Завести целое семейство таких беспризорников ещё ему не хватало!
Жемчужины пота скапливаются на лбу, отчего липнут светлые пряди чёлки к ней, Воскресенье тошнит от самого себя. Понравилось? Хорошо провёл время с каким-то там офицером, у которого из развлечений – пиво пить, да напитки смешивать? А что скажет Повелитель грёз? А как вообще рассказать эту «прекрасную» весть и отцу выводка, проклятому Галлахеру?
Воскресенье зарывается перчаточными пальцами в волосы, сминает их, перебирает нервно и бегает глазами по столу. Бумажка никуда не исчезла; медицинское заключение, подтверждающее факт... Мерзко это слово говорить. Просто есть. Оно есть. Воскресенью не обязательно озвучивать этот дьявольский диагноз, что поставит под откос всю его карьеру представителя.
А хочется ведь всего-навсего залезть в живот матери, предварительно уменьшившись в размере, и сидеть там, не зная никаких бюрократий и ответственности. Остаться маленьким паразитом. Так жизнь была бы намного краше и легче.
— Братец?
Голос Зарянки робкий, совсем аккуратный. Она выглядывает из-за дверного проёма, видимо, совсем случайно увидевшая эту сцену. Между ними обоими – небольшая дистанция в несколько метров, а Воскресенье ощущает, что там – великая пропасть, ров, в котором он обязан гореть за свои грехи.
Она волнуется, и это видно в её глазах, чьи цвета расходятся рябью каждый раз, когда что-то томит её милую душу. Ах, разочаруется ли она узнав, что их семью ждёт пополнение? Вряд-ли. Она всегда была такой доброй и ласковой, почти что наивной, но в её плечах кроется выработанное годами напряжение. Воскресенье совсем не заметил, как она выросла.
— Да, сестра? Что-то случилось? – он отвечает ей совершенно спокойно, даже если сердце колотится бешено, а ноги и то пробиты дрожью.
Зарянка заходит, закрывает за собой дверь.
— Да, но... Я пришла тебя навестить, слышала, как слуги болтают о чём-то, связанным с твоим здоровьем. У тебя ведь всё хорошо?
В горле застревает ком, кровь стынет в жилах. Воскресенье хочет каждого подопечного ударить головой об стену и бить до тех пор, пока их мозги, хранящие в себе слишком много, не растекутся по чистым стенам. Он научился скрывать страх, но его тошнит. Теперь он смело может называть это токсикозом; последствием его игры в великую тайну, театр одного актёра, как любил выражаться Галлахер. Тревога. Галлахер. Они ведь поссорились.
— Слуги много болтают, ты же их знаешь, – Воскресенье ей мило улыбается, выпятив грудь, незаметно накрыв ладонью заключение врача, когда родная сестра оказывается в опасной близости, — Не обращай внимание, ладно? На носу ведь Фестиваль гармонии, мы же не хотим его испортить какими-то небылицами?
Она кивает, и беспокойная рябь заменяется гладкой поверхностью озера. Она спокойна, как и всегда, добродушно ему улыбается и певчим голоском своим просит в случае чего обязательно с ней делиться, они ведь семья, и ничто их не может разделить.
Воскресенье тоже ей улыбается, понимая, что его опрометчивые поступки их рассорят.
***
— Я ожидал от тебя большего, Воскресенье.
Воскресенье горбится и склоняет голову, как несправедливо обвинённый раб, которому голову нагревает гневующееся на него солнце. Его нимб, выкованный из чистейшего золота, вдруг померк, потерял цену и оказался сравним с кучкой грязи у могилы – единственного гостя мученика, бо никто не смеет приходить к нему, порочному и полному изъянов.
Его не били, а всё равно больно. Повелитель грёз на него смотрит холодно, кажется, что вот-вот с потолка посыпется снег и их всех припорошит, а затем и вовсе похоронят под толстым слоем сугроба. Неплохо это, наверное, умереть в объятьях зимы.
Это будет единственный раз, когда Воскресенье за долгое время обнимут.
Серенькие брови чертят грусть на его лице и сожаление, губы подрагивают, а он всё пытается придумать хоть какие-то слова для того, чтобы оправдать свой поступок. Не получается. Как бы сильно этого не хотелось, Воскресенье не может пойти против Гофера Древ.
Перед лицом – монополия, песочница и инсталляция Мира грёз с глупыми человечками-роботами, их код ещё несовершенен, но Воскресенье над ними старается. Он возвышается над Пенаконией и в золотую клетку помещает целую планету.
На деле же, в клетке находится он сам. И если ранее он её счастливо делил с другими обитателями, отныне хочется только перегрызть прутья. Или себе ногу. Голодно. Когда последний раз Воскресенье ел?
— …должен был быть выше этого, – а Повелитель грёз всё говорит, Воскресенье украдкой поднимает золотые глазки и вспоминает, как это было страшно, будучи маленьким птенцом, вот так смотреть на Отца.
Гофер Древ никогда не повышал на него своего голоса, из-за закрытых век, с тёплой улыбкой и вежливостью настоящего проповедника рассказывая о важности кротости, покорности. Зато руки у него болезненные. Кажется, если присмотреться хорошенько к своему длинному, как у призрака, лицу, можно заметить фантомный красный след на щеке.
Разбитые коленки, бессонные ночи, служба, рукоприкладство и много-много акафист сквозь всхлипы маленького мальчика – фундамент личности Воскресенья. До определённого возраста, он позабыл о том, каково это, когда руки любят, а не бьют.
Струны сердца рвались каждый раз, когда тот, кто обязывался защищать, отправлял в страну кошмаров.
Цифра на документах размазывается, ведь стоящий тут, покрытый стыдом, Воскресенье не совсем понимает, ребёнок он, иль же ответственный взрослый.
Ответственные взрослые не беременеют от уличных собак.
Может, в истинном Мире грёз, все они, погружённые в сон Эны, радовались бы пополнению в их крылатой общине. Может, Повелитель грёз бы приглашал его на прогулки в саду и раздавал ненужные советы, как беспокоящийся родственник. Может, Зарянка бы сочинила для своих племянников целую колыбельную, вдохновлённая обрывками вкрадчивого пения мамы.
Может, мама была бы жива.
Но синева заливает этот мир, эту комнату с высокими потолками и витражными окнами, где единственный источник света – догорающий канделябр. Икар. Воскресенье тоже слишком близко подлетел к солнцу и сгорел, лишившись напоследок прекрасных крыльев.
Он притронулся к Галлахеру, и их роман обернулся худшим, что только могло в принципе произойти.
— Неси своё бремя: оно будет тебе наказанием за непослушание, – цедит Гофер Древ, и оправа его стальных очков-кандалов сползает на переносицу орлиного носа. Даже сумрачный ворон, сидящий у него на плече и то глазками-бусинками осуждает Воскресенье.
Какая же гадость.
— Хорошо, Отец.
— И не смей меня больше разочаровывать, я достаточно выражаюсь? Я пролил достаточно крови и слёз за вас с Зарянкой, таки прошу, Воскресенье…
Повелитель грёз перчаточным пальцем касается острого подбородка пасынка, поднимая его.
— …Впредь меня слушайся. Ты не знаешь, как будет для тебя лучше.
Гофер Древ его касается, даже если тому мерзко, ведь Воскресенье его милость и доброту обязан считать актом милосердия, прощения. Это то, к чему призывает Гармония. Может даже то, о чём поёт Порядок.
А хочется лишь кусочка шоколада, что он оставил в «Проснись и пой».
***
С самого детства Воскресенье старался показывать одно главное качество: отвагу. Он всегда был самым стойким, терпеливым и храбрым, честным, кротким… Конечно же и шкодничал пару раз, может иногда не слушался учителей и сидя у школьного директора, невозмутимо разглядывал тикающие часы. Тик-так. Тик-так. Старый механизм напоминал ему любимого героя из мультфильмов, что они с Зарянкой часто смотрели, когда Повелитель грёз этого не видел.
Но больше у Воскресенья храбрости не осталось. Ему хотелось тоже, вот как в далёком детстве: улечься на диван, накрывшись шерстяным одеялом и позволить себе маленькую шалость в виде сладкого угощения за просмотром пузатого телевизора. Набухшего. Округлившегося. Какая именно телепрограмма Воскресенье, коли он по форме, отныне, схож с данной техникой? Трагедия? Или те самые передачи телевангелистов, коим он хотел в малом возрасте стать?
Серые перья смахивают новые слёзы, что роняют его глаза, и прямо над ухом раздаётся ласковый голос давней подруги; Шивон явно неловко, и её движения скованны, но она не отказывает несчастному Воскресенью в поддержке, а наоборот – гладит, шепчет.
— Это же не конец света, ну, госп— Воскресенье, – она запинается, потому что привыкла к разнице в иерархии и к тому, что она – предательница Семьи. Но даже её, покинувшую клан Ирисов, бросившую сцену, такую вот яркую и неправильную любит всё ещё Мэйвен Элисс.
Как сложилась бы жизнь Воскресенья, люби его Гофер Древ искренне, а не видь в нём исключительно своего спасителя?
— Мы столько лет не общались, и я признаюсь, мне неловко даже… – Шивон посмеивается, и её золотое на макушке гало вдруг дёргается, когда она чуть поджимает плечи, — Но я не брошу тебя. Даже если вся Пенакония будет против – я поддержу, как и вы с Зарянкой поддержали моё решение покинуть Ирисов.
Воскресенье нехотя трётся щекой о её плечо, как самая любвеобильная кошка со всей Асданы и вздыхает, лбом упираясь в изгиб её крепкой руки.
Как же она похожа на Галлахера.
— Обернуть всех против себя… Кто прислушается к такому лидеру тогда, Шивон? – белые паучки-ресницы смыкаются, когда он, совершенно уставший, прикрывает глаза.
Знакомая галовианка ладонью девичьей гуляет по его спине, налаживает и задумывается. Воскресенье, когда решает приоткрыть заплаканные глаза, замечает, как осыпалась тушь на её длинных ресницах. Макияж её смазался от душной работы в баре, и светлые волоски торчат, хоть и приложенные явно лаком.
Неидеальность.
Шивон такая же неидеальная, каким бывает сам Воскресенье. Уста Повелителя грёз полой ночью ему ведают о заповедях Порядка, о настоящей матери. Не трёхликой Богини, чьё имя чтят и боготворят многие, и даже не той, чья могила вечно украшена голубыми ветреницами, ирисами и хризантемами.
Воскресенье до хруста костей поправляет свой пиджак, разглядывает белую невесты одежду перед зеркалом до слепоты, до помутнения рассудка. Он «идеален». Он «порядочен». Повелитель грёз на ухо шепчет про соблюдение правил.
Воскресенье вдруг осознаёт, что ему не вылететь из-за очерченной Эонами границы неба, его предела.
— …Многие. А я их поведу.
И может быть, стоит жить ради «неидеального завтра», даже если в нём разочаруются многие.
***
Неидеальное оно, это галлахерово завтра наступает тогда, когда из-за ажурных занавесок, полупрозрачных и тонких, хрупких, как дорогие вазы в поместье Повелителя грёз, выступают лучи солнца. Трава, укрытая утренней росой, в честь которой и назван был весь Миг район, колышется на прохладном, редком ветру. Всё это – симуляция некогда прекрасного природного ландшафта родины галовианцев.
Воскресенье ладонью, уже голой, прислоняется к влажному от утренней влаги окну, короткими ногтями вырисовывая расплывчатые и неидеальные силуэты героев сказок, рассказов и мультфильмов.
Ему нравилось в детстве рисовать. Он с пышными бутонами на щеках и усмешкой на губах вспоминает, как ругались на него учителя за очередную «размазню» на школьной парте, как раздражали их смешные рисунки на задней стороне письменного экзамена… У особо придирчивых и чопорных, его, такого вот строптивого маленького непоседу, частенько вызывали в администрацию.
Иногда вызывали ещё и Гофера Древ, отвлекали его от важных проповеднических дел, но он, как всегда, только улыбался и просил относиться к Воскресенью снисходительнее. Но он никогда не говорил, что такого больше не повторится.
Когда Воскресенье только стал главой клана Дубов и, читай, представителем всея Пенаконии, в первый день в офисе, он заметил стопку старых детских рисунков.
Может, Отец действительно его всё ещё любит? Тот одержим планами о великом, конечно, в качестве разменной монеты за великий рай на земле – жизнь самого Воскресенья.
Но разве это – плохо? Может ли Повелитель грёз действительно считаться таким чёрствым, как видят его некоторые пенаконийцы?
Воскресенье презирает Часовщика и называет его наглым беглецом, но был ли тот совсем неправ, когда поразил Древостарца хворью чумной, исказил его добродушный образ и превратил в чахлого, озлобленного старика?
Собственные идеалы – нерушимая клетка, и кажется за золотыми прутьями мысль, приходящаяся по духу, но Воскресенье до неё не дотягивается. Голова кипит и нудит. У него слишком много дел, дабы размышлять о ком-то, кого в принципе могло не существовать.
А значит, стоит вернуться к своим обязанностям. Воскресенье, прислоняясь горячим лбом к холодному окну, напоследок что-то невнятное бормочет и оборачивается.
И тут оказывается Галлахер.
Поначалу, Воскресенью кажется, что он просто бредит, ровно как и всегда. Кажется. Он изнурён и устал, а глупая беременность (он успел смириться с этим фактом) и вовсе не даёт покоя. Собственное чадо, пока что, он не лелеет, ни презирает; остаётся в нейтральной позиции, относясь к процессу с девятью оборотами как к чему-то обыденному.
Но сколько бы раз Воскресенье не моргал и не протирал глаза, Галлахер всё оставался стоять там, в дистанции двух метров. Неприлично мало, но и неприлично много. Галлахер – это всегда про «недостаточно».
— Как ты… – весьма сдержанно цедит свой вопрос Воскресенье, хотя звучит это не слишком мило.
— Плохие девочки у тебя на ресепшене стоят, птенчик, – во время каждой их встречи, у Галлахера между зубами всегда зажата сигарета. Или он играется со стальной, матёрой зажигалкой.
Ни одного из этих атрибутов сегодня не наблюдается.
— Они мало того, что меня так легко пропустили, так ещё и столько всего интересного разболтали…
Сердце начинает бешено стучать в грудной клетке, норовясь разбить рёбра вдребезги. Воскресенью хочется сделать шаг назад, но там – стена. Он не должен терять лица, потому выпячивает грудь и прячет за спину дрожащие пальцы.
Он бледнеет. Галлахер чует его страх, всегда задевая за живое, хоть и не дипломат, но обращаясь с языком достаточно хорошо.
— Кто какую сумочку купил, какую звезду в скандальном романе поймали и с кем… – Галлахер начинает подходить ближе, запрятав руки в карман, не пытаясь казаться шире или больше. Он просто такой, вот по божьему плану такой пугающий, а под загорелой кожей у него протекают мышцы и заметные вены.
Минуту назад Воскресенье хотел, чтобы Галлахер его приласкал и они залезли друг-другу под одежду, под кожу. Сейчас же хочется выпасть в окно, лишь бы подальше от запаха перегара, от капель пота, стекающих по мощной шее и от выедающего натуру его взгляда.
— …И какая птичка сегодня залетела.
Они оказываются в совершенной близости, и Галлахер дышит горячо на лицо Воскресенью, пока у того глаза искажаются не то от страха, не то от гнева.
— Почему вся Пенакония узнала, что я стану отцом раньше, чем это узнал я?
Действительно, Воскресенье, это ещё почему? На каких правах он решил, что Галлахер не заслуживает такой вести?
— Посчитал, что оно тебе незачем.
Воскресенье вновь прибегает к язвительному тону, из под полуприкрытых век пронизывая всю сущность Галлахера отвращением и ненавистью. Он его не ненавидит. Он хочет спрятаться от мира сего в тёплых руках, раствориться в поцелуях, при которых на языке играет сладкая карамель: он хочет Галлахера. Он любит Галлахера.
Но как переступить свою гордость? Как сознаться в собственной неправоте, принять поражение и продолжить жизнь?
Воскресенью нравится контроль, нравится подчинение (а как бы ещё больше нравился ему Галлахер, будь тот его личной шавкой!), и он, в иллюзии собственного театра, габаритами не уступающего Большому, тянет за ниточки, дёргая конечностями излюбленных кукол; вот тут Корпорация Межзвёздного Мира преклоняется перед ним, вот тут Зарянка никогда больше не отправляется в горячие точки, вот тут Отголоски эха грёз кружатся вокруг пенаконийцев и убеждают их не покидать сладкого сна.
Но ведь реальная ситуация куда хуже, и в мечтах жить невозможно.
— Это ещё на каких правах ты принял такое решение? Что, папонька посоветовал? Не хотел, чтобы я его сынишку своим грязным именем порочил? – Галлахер склоняется над Воскресеньем, оказываясь ещё ближе, и в рёве звучит обида. Колющая.
О, Шипе, он лишил отца своих будущих детей права на знание об их появлении! Это ведь действительно подлый поступок с его стороны. Галлахер ведь имеет полное право злиться, обижаться: с ним поступили нечестным образом, будто он – третья сторона, никоим образом в жизнь Воскресенья не вовлечённая.
Только галовианец открывает рта, как ни слова оттуда не выходит, ведь его прерывает горестный поцелуй. Губы Галлахера покусанные, наверняка от нервов, но они самое нежное, что когда-либо касалось рта Воскресенья.
Свои руки он заводит тому за спину, прижимает к себе, как самое дорогое сокровище на аукционе и не спешит отстраняться, действиями убеждая Воскресенье в глупости его решений.
И всё это и вправду донельзя глупое. Глупо то, как Воскресенье сам ложится под гильотину, предварительно подложив тело Зарянки на алтарь ради чужих, неродных им идеалов. Глупа и вечная тревога, страх за будущее и непонятный почерк, выводящий шустрым абзацы про грехопадение нынешнего социума.
Глупы все переживания, которые в принципе существует в необъятном космосе.
Когда Галлахер, всё-таки, отстраняется, у него глаза – щенячьи. Он смотрит так по-наивному, с искренней любовью и не понимает, как его просто взяли и вычеркнули из жизни. Его веки дрожат, но уголки губ вдруг растягиваются в улыбке, когда с губ Воскресенья срывается желанное «прости меня».
И наконец, небольшой кусочек молочного шоколада, завёрнутого в цветастую обёртку, Галлахер протягивает стоящему перед ним Воскресенью.
— Возьми, тебе нужнее. Детям, кажется, нравятся сладости.
wimfp_ds Sun 01 Dec 2024 11:01AM UTC
Last Edited Sun 01 Dec 2024 11:02AM UTC
Comment Actions
ItzArachne Sun 01 Dec 2024 02:26PM UTC
Comment Actions