Work Text:
Квартира была выбрана хорошая. Плохо просматривается и так же плохо обстреливается — дом белого кирпича со стенами в полметра, высокими потолками и окнами с обветшалыми деревянными рамами. Первый этаж, снаружи — цветущая глициния, лиловой шторой закрывающая весь обзор в маленький дворик. В окно не заглянуть, если не уметь хорошо подтягиваться и не иметь аллергии на цветение. За завесой лиловых цветов во дворе визгливо кричат дети — с самого утра бегают до полудня, а к обеду скрываются под навесами от палящего солнца. Это край континента, пройти пару кварталов — и будет океан; здесь так спокойно и тихо, что порой думаешь, что умер.
Даниил никогда не считал себя склонным к подобной ерунде, но когда он два раза в неделю встречается за завтраком с Марией (она живёт в соседнем доме — хозяйская неслучайность), спрашивает на всякий случай, не смерть ли это. Невзначай. Просто потому что иногда напоминает какое-то слишком хорошее посмертие, когда ты слишком далеко от того, с чем приходилось бороться. Когда мир бесконечно щедр, а ты прощён, и к обеду можно купить фруктов за сущие копейки — и больше ничего тебе от жизни и не нужно.
Мария обычно усмехается и пожимает плечами, тасует колоду; в такие моменты обычно спускается Саша — встрёпанный, в льняной рубашке вместо мундира, и они завтракают — лепёшки, сыр, чай вместо кофе. Это обычно спокойное утро, после которого следует спокойный день — тишина полудня, оживление к вечеру, какие-то дела, сам не знаешь, какие — вечером не можешь вспомнить, чем занимался после обеда. Это всё не идёт ни в какое сравнение с тем, чего стоило здесь оказаться — осужденных и заочно расстрелянных не пускают через границы, если не обходными путями и не хрустящими купюрами из рук в руки. Даниил признаёт себя зачинщиком, потому что ему давно всё это осточертело, и раз от Танатики осталось пепелище — терять уже всё равно нечего. Блок признаёт себя ведомым — если честно, он был готов идти под расстрел. Тогда почему-то было чуть более плевать.
Потом были поезда — там они пересеклись с младшей Каиной, которая помогла с местом и с людьми. Она ни от кого не бежала, и у таких людей лучше всего получается скрываться — она рассказала однажды в купе, что из всей семьи остались только они с Каспаром — а ей пришлось уехать. Данковский рад бы игнорировать то, что она сказала об отъезде — она уехала, потому что так ей сказала мать отцовским голосом, прежде чем Виктор застрелился у неё на глазах. Рад бы, но эти слова периодически всплывают в голове: участь интеллигента-затворника в паре строк. Быть может, и с ним когда-нибудь произойдёт психоз — это неизбежно.
Особенно когда бежишь.
Саша (генералом уже не был, а Блоком его называть было опасно) ожил только после того, как они пересекли границу. Ожил робко, сначала начал просто чаще спускаться со своей верхней полки, потом расходился до игр в карты. Приехал уже почти целым и почти живым — Даниила отпустило неприятное предчувствие жизни с человеком, которого пересилило эмоциональное потрясение. Они ни разу не говорили о то, что возвращаться — не вариант. Просто в какой-то момент молча согласились и смирились с этой мыслью — точно не вариант. А когда у тебя нет ни возможностей, ни шансов, ничего не остаётся, кроме как учиться жить в новых обстоятельствах.
Раз в неделю приходит «Столичный вестник» — это каждый раз ретроспектива за завтраком, потому что газеты сюда идут долго и через посредников, а потому каждую неделю можно прочитать о том, что произошло ещё дней семь или десять назад — и это в лучшем случае. И тогда, размазывая кислый сыр по горячей лепёшке, почти с неверящим смехом вчитываешься в заголовок, мол «Раскол в Инквизиции: Закон на стороне радикалов», или «Столичный фронт — к чему готовиться завтра?», представляя, что прочитаешь в следующий раз. Это похоже на прослойку с иной плотностью между ними и Столицей — новость, попав в неё, замедляется и устаревает, а после хлопается на стол, перевязанная дешёвой бечёвкой из стеблей конопли, так, словно вышла только вчера. Это что-то о том, что не можешь отпустить — ты вроде далеко, у тебя вроде и своих дел полно, а всё равно держишься за то, что вроде как давно оставил позади.
Каждый раз, когда Ад в голове становится почти осязаем, сбегаешь — не читаешь газет, и они пылятся целой стопкой в углу кухни, не слушаешь, что там Каина колдует над своими картами — тоже спасается, наверное. Судьбина творческого интеллигента — бежать и замирать, потому что бить не умеешь, а умирать ещё не хочешь, хотя кто тебя, дурака, спрашивал. Спасаешься — его плечо подпирает твоё, — прислоняешься виском к ключице и закрываешь глаза. Шум воды — он моет фрукты в дуршлаге, подносит к твоим губам крупную виноградину, и ты жуёшь, не задумываясь — сладость расползается по нёбу и делает спокойней. И немного стыдно становится, потому что он-то, беглый учёный, с самого начала готовился к тому, что в какой-то момент всё накроется, а вот Саша...
И так и хочется сказать, мол, Саш, а может ну его, от расстрела тебя оправдаем, ордена не вернём, но хоть честь соберём по осколкам — в Столице квартира этаже на третьем, плотные шторы, чтобы не слышать утренний трамвай, тонкие стены и тесная кухня. Здесь — свобода и простор, которых как будто бы не заслужил. Когда всё закончится, а всё обязательно закончится (потому что любые войны заканчиваются, раны заживают, а счастье приходит), нужно будет снова выбирать — продолжать бежать или признавать своё поражение. И никто не знает, как обернётся то или иное решение. Никто и не узнает, если кончится всё слишком поздно.
О войне они тоже не говорят. Так, порой вскользь, почти как плохую шутку — знаешь, что плохая, поэтому акцента на ней особо не делаешь, так, больше себе под нос, со смешливостью расплавленного полуднем рассудка. Война — она есть, но далеко, и не хочется думать, что будет дальше. Мария как-то раз сделала расклад, глянула на карты и снова принялась тасовать колоду. Перегадывать не стала — невежливо, — но и не рассказала, что увидела. Может, боится. Может, не верит.
— Пойдём сегодня к морю?
После того, как они в прошлый раз дошли до моря (оно не такое же, как в Империи, в разы огромнее, в разы ласковее, а ещё на цвет не серое, а лазурно-синее), Данковский ещё долго сдирал с носа и щёк облезающую от солнечных ожогов кожу. И всё равно он кивает — молча. Слов не надо, слов слишком много — тут много говорят о пустом и много молчат о наполненном. Это хорошее место, и Даниилу почти что стыдно считать его таким.
Но сегодня они пойдут к морю — и чёрт бы с ним.